До сих пор все связывается в последовательную цепочку и выглядит достаточно просто и логично. Но отсюда и далее следует главное, и пока это главное окутано густым туманом, куда более густым, чем тот, за окном. Теперь мы должны установить, есть ли связь, и какая именно, между отъездом Марины Праматаровой в Рим, ее документом о рождении и, наконец, ее убийством и исчезновением склянки с вирусом.
— Может, нам все же не стоит совершенно пренебрегать линией Недьо Недева? — неуверенно спросил Аввакума Баласчев. — Ведь пока он один из возможных убийц? А почему он не может быть и одним из возможных похитителей?
— Вам делает честь, капитан, что вы так решительно заступаетесь за своего любимого героя! — добродушно, даже весело рассмеявшись, сказал Аввакум. — Я имею в виду, разумеется, Недьо Недева. Он всегда был мне симпатичен, еще с того времени, когда профессор Марков рассказал мне о его увлечении садоводством. Можете быть уверены, Баласчев, я его не забыл! Имейте терпение, придет и его черед. — Он помолчал, лицо его снова стало серьезным, напряженным, потом добавил: — Я придерживаюсь принципа: рассматривать происшествия не обособленно, не каждое само по себе, а всегда во взаимосвязи с другими, которые по времени соседствуют с интересующим меня происшествием. Речь идет, разумеется, о преступлениях политического характера. Иногда нить к раскрытию политического преступления дает какой-нибудь уголовный случай самого вульгарного свойства, или же какое-то сообщение по эфиру, засеченное нашими пеленгаторами, или еще что-нибудь в этом роде.
Аввакум нажал кнопку выключателя настольной лампы и погасил ее. Комната потонула во мраке.
— Скоро шесть, уже утро, а темно, как в полночь, — заметил он, покачав головой, помолчал немного и спросил: — Не кажется ли вам эта ночь бесконечной? — Не дожидаясь ответа, Аввакум продолжал: — Я имею в виду сложившуюся обстановку. Попрошу вас, капитан, срочно составить сводку наиболее интересных происшествий, случившихся в Софии с середины дня двадцать четвертого октября до сегодняшнего утра. Вы согласны? И еще вот что. Я хотел бы иметь как можно более обширные данные относительно убитой: когда она выезжала из Болгарии и куда, где бывала и с кем встречалась за рубежом. И как можно больше данных мне хотелось бы иметь о человеке, который только что привлек к себе наше внимание и который оказался отцом Марины — об этом загадочном Петре Праматарове. Живет ли он еще в Париже, что это за птица, чем занимается? Очень прошу вас, капитан, представить мне эти сведения к двенадцати часам.
— Сводка происшествий и сведения о Марине Спасовой-Праматаровой и Петре Праматарове будут у вас в двенадцать часов дня! — щелкнув каблуками, отчеканил Баласчев.
— Если вы доставите мне еще и сведения Технической службы, я на вас не рассержусь! — сказал Аввакум и улыбнулся.
— Нет, я не забыл об этом, — смутился Баласчев и снова щелкнул каблуками.
— Тогда сегодня в двенадцать мы попытаемся с вами разглядеть хоть что-то в этом тумане, — сказал Аввакум и надел шляпу.
— А как же я? — вырвалось у меня.
— Отвезу тебя к себе домой, — сказал Аввакум. — Поскольку ты был в списке подозреваемых и после всех переживаний этой бесконечной ночи нервишки твои потрепаны крепко, тебе необходимо хорошенько отоспаться.
Мы вышли на улицу. Светало — еще слабо, едва уловимо. В свете автомобильных фар дождь, как прежде, сплетал золотую завесу.
Потом Аввакум снова преобразился в «майора Василева», выкурил трубку и исчез в слякоти ненастного осеннего утра.
Аввакум ушел, и меня сразу же охватило чувство тягостного одиночества. Казалось, я нахожусь в совершенно пустом доме, где вместо вещей мелькают лишь их застывшие тени. Никаких предметов вокруг как будто и не было, но вдруг из ничего возникали сделанные серой краской рисунки предметов. Я был явно не в себе, голова у меня шла кругом.
Я открыл дверь и вышел на балкон. Не то день, не то ночь. В ветвях невидимой черешни — собственно, не столько невидимой, сколько прозрачной, — в ветвях черешни-призрака печально и тихо шелестел дождь. Постояв немного, я вернулся в кабинет, затворил широкую стеклянную дверь и плотно задернул шторы. Меня всего трясло от холода. Приходилось стискивать челюсти, чтобы не лязгать зубами, или, как говорили прежде, когда у нас бывали настоящие морозные зимы, чтобы не выбивать зубами дробь. Решив последовать совету Аввакума, я вошел в спальню, снял пиджак, стащил с трудом ботинки и бросился полуодетым на постель. Свернулся калачиком, натянул на голову одеяло и тотчас же потонул в водовороте невыносимого шума и разбитой на мелкие кусочки темноты. Меня затошнило, я хотел вскочить с постели, но какая-то огромная невидимая нога прижала мое тело к матрацу — нога, обутая в подкованный сапог, а может быть, это было копыто, тоже огромное и подкованное. Потом сон отнял у меня дыхание — так мне показалось, — и я словно погрузился в небытие.
Очнулся я часа через два, в доме что-то страшно громыхало. Я вздрогнул и, гонимый безумным страхом, выбежал из спальни в кабинет. Тут стоял швейцар. Он только что бросил в камин охапку сухих дров и, потирая руки, с любопытством уставился на меня. Мне не удалось разобрать, глазел он на меня снисходительно или же с сожалением, потому что кабинет освещала одна только настольная лампа, которая отбрасывала свет ему в ноги, а лицо оставалось в загадочной тени. Мне казалось все же, что он снисходительно поглядывает на меня, и это было мне по душе. Я никогда не любил встречаться с глазами, смотрящими на меня с сожалением. Солдата можно ненавидеть, преследовать, даже можно иногда ему снисходительно улыбаться, но выказывать ему сожаление — никогда! Это мой принцип, и я твердо придерживаюсь его.